Перейти в начало сайта Перейти в начало сайта
Журнал «Сумбур»
smbr.n-t.ru: Журнал «Сумбур»
Начало сайта / Личности / Безмерность Марины
Начало сайта / Личности / Безмерность Марины

Личности

История любви

Марина Цветаева

Худ. литература

Афанасьев

Андерсен

Бейтс

Бальзак

Бунин

Генри

Лондон

Мопассан

Эдгар По

Чехов

Изнанка зеркала

Страны и города

Украина

Деликатес

Разное

Безмерность Марины

Вячеслав Демидов

Глава девятнадцатая. Дорога в Елабугу

«О войне Марина Ивановна услышала на улице. В двенадцать часов дня по радио выступал Молотов, на всех площадях из рупоров, из открытых окон неслось это слово – война! – и прохожие застывали на месте...» МБ

«11 июля уходило на фронт московское ополчение, ушла и писательская рота. Я видела эту роту добровольцев, она проходила через площадь Восстания к зоопарку, к Красной Пресне, это было тоскливое и удручающее зрелище – такое невоинство! Сутулые, почти все очкарики, белобилетники, освобождённые от воинской повинности по состоянию здоровья или по возрасту, и шли-то они не воинским строем, а какой-то штатской колонной...» МБ

«12 июля Марина Ивановна бежит из Москвы, из квартиры, на дачу в Пески, где проводят обычно лето Меркурьева, Кочетков и другие её знакомые переводчики... Адрес: станция Пески, Коломенское, Ленинской железной дороги, село Черкизово, Погост Старки, дача Корнеевой». МБ

«Вместо радиоприёмников, которые велено было сдать в первые же дни войны, теперь в наших квартирах на стене висела сделанная из плотной бумаги плоская чёрная тарелка, которая включалась непосредственно в трансляционную сеть.

Два раза в день голосом радиодиктора Левитана «тарелка» сообщала: «От Советского Информбюро»! Утренняя сводка, вечерняя сводка. Сводки были лаконичны и очень страшны.

Но самой страшной правдой были направления! Они обозначались городами, на которые шли немцы: Брестское, Бобруйское, Луцкое, Минское, Полоцкое, Оршанское, Витебское и прочие, другие. Исчезали направления – исчезали города: Брест, Луцк, Минск, Витебск, Орша... А в середине июля появилось Смоленское направление: немцы шли на Москву». МБ

«В ночь с 21 на 22 июля был первый налёт немецкой авиации на Москву. Прошёл ровно месяц с начала войны. А в ночь с 23-го на 24-е снова бомбили, и Совинформбюро сообщило:

«Добровольные пожарные посты и гражданское население и группы самозащиты на предприятиях и учреждениях смело и быстро устранили очаги пожаров, возникавшие в жилых домах от зажигательных бомб, сброшенных немецкими самолётами во время налёта на Москву. На К-й улице три зажигательные бомбы пробили крышу и попали на чердак. Дежуривший на крыше дворник тов. Петухов не растерялся. Он мгновенно спустился на чердак и засыпал зажигательные бомбы песком. Во двор деревянного двухэтажного дома на Б-м переулке упали две зажигательные бомбы. Домохозяйка Антонова немедленно их загасила...»

Но сводки нас щадили – пожары полыхали во всех концах города, и их не могли потушить до утра! В ту ночь фугасная бомба угодила в театр имени Вахтангова на Арбате и был убит известный актёр Куза, а в Староконюшенном переулке и в Гагаринском переулке, тоже в районе Арбата, были срезаны фугасными бомбами многоэтажные дома, и стояли чьи-то оголённые квартиры, и было завалено бомбоубежище. А у Арбатской площади, на углу Мерзляковского переулка и улицы Воровского, разбомбило аптеку». МБ

«...Марина Ивановна и вернулась в Москву. Видимо, не выдержала, как не выдерживали и другие. Надо было что-то делать, что-то предпринимать. Надо было быть курсе событий, на людях, пытаться понять, что и как... В её голосе тогда по телефону, перед отъездом на дачу, было столько ужаса: «Они могут долететь? Их могут пропустить на Москву?!..»

Теперь Москву бомбили каждый день, два раза в день, с чисто немецкой пунктуальностью, кажется, в двенадцать и в восемь вечера... Все ждали этого часа, нервничали, поглядывая на часы, посматривая на «чёрную тарелку», которая объявляла: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!»... А затем утробный вой сирены.

В Москве складывался особый военный быт: магазины закрывались рано, метро переставало работать в шесть-семь часов вечера, и станции и тоннели превращались в бомбоубежища.

Но ещё загодя тянулись к метро вереницы людей и у входа выстраивались длинные очереди. Дети с самодельными рюкзаками за спиной, в которых лежала одежда – ведь можно было вернуться домой и не застать своего дома; матери тащили большие мешки и сумки с подушками, с одеялами, чтобы удобнее устроить на ночь детей на шпалах между рельсами. Плелись старики, кого-то катили в инвалидной коляске, даже на носилках несли. Кто-то тащил чемоданы, кто-то связки книг, мужичонка шагал с тулупом и валенками под мышкой; тулуп на шпалы, валенки под голову, с удобством устроится и на зиму сбережёт...» МБ

«...Мы столкнулись на Поварской, ...и первые слова её были:

– Как, вы ещё не эвакуировались? Это безумие! Как вы можете?.. Вы не имеете права, вы искалечите ребёнка! Вы должны бежать из этого ада! Он идёт, идёт, и нет силы, которая могла бы его остановить, он всё сметает на своём пути, всё рушит... Надо бежать... Надо...

Она схватила меня за руку, и это был такой страстный монолог и такой вихревой полёт в её выси, что, конечно же, я не поспевала за ней...

Тут были и Франция, и Чехия, и гибель Помпеи, и трубный глас перед Страшным судом, и погосты, погосты, пепелища, и крик новорождённого ребёнка, что относилось явно ко мне. Она говорила, что, может быть, это величайшее счастье – дать жизнь ребёнку именно в такую пору и утвердить его появлением вечное, беспрерывное течение жизни! Но жить в этой жизни чудовищно! И что, рожая детей, мы, быть может, совершаем величайшую ошибку, потакая этой беспрерывности жизни...

<...> Помню, что она заклинала меня уехать немедленно, завтра же, в Чистополь, в Елабугу, куда угодно, только бежать из Москвы, пока ещё не поздно, иначе погибну и я, и ребёнок! Она была на пределе, это был живой комок нервов, сгусток отчаяния и боли. Как провод, оголённый на ветру, вспышка искр и замыкание...

И ещё мне казалось, что это она не меня уговаривает и не мне она это всё говорит – она сама себе говорит, сама себя убеждает...

И ещё она говорила, она требовала, чтобы я всё записывала, ничего не упуская, записывала каждый день, каждый час, ведь должно же хоть что-то остаться об этих днях! Ведь не по газетным же фельетонам (она все статьи в газетах называла фельетонами), всегда лживым и тенденциозным, будут потом узнавать о том, что, творилось на земле...

Её монолог был прерван голосом диктора – из открытых окон снова неслось:

– Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!..

<...>

Она была так одна в своём ужасе, страхе, в своей беспомощности, в своей нерешительности – ведь ко всему тому, что переживали все мы, у неё ещё приплюсовывались и особые обстоятельства: её положение бывшей эмигрантки, жены и матери репрессированных! Ходили слухи, что таких, как она, будут выселять из Москвы, а значит, может, лучше самой, не дожидаясь... Уже начинали выселять немцев, чьи деды и бабки поселились в России ещё при Петре». МБ

«Уезжала Марина Ивановна из Москвы 8 августа 1941 года, уезжала пароходом, и провожал её Борис Леонидович <Пастернак> вместе с молодым тогда ещё поэтом Виктором Боковым.

Боков должен был отправить вещи своей жене в Чистополь. В Переделкино он встретил Пастернака и сказал ему об этом. Пастернак собирался проводить Марину Ивановну, и они поехали вместе.

На пристани речного вокзала Боков обратил внимание на женщину в кожаном пальто, в берете, которая курила, стоя рядом с наваленными чемоданами и тюками, и была так равнодушна ко всему происходящему вокруг, словно бы это вовсе её не касалось. Пастернак направился прямо к ней и познакомил с нею Бокова.

Мур был раздражён и говорил, что не хочет уезжать, и всё время куда-то отлучался, и Марина Ивановна с тревогой посматривала ему вслед, продолжая курить.

Боков заметил, что на вещах нет никакой пометки, кому они принадлежат, он попросил у мороженщицы кусочек льда и стал им натирать чемоданы и огрызком карандаша писать: «Елабуга – Цветаева», «Цветаева – Елабуга». Вместе с Муром они перетащили вещи на пароход.

Борис Леонидович спросил у Марины Ивановны, взяла ли она еды на дорогу.

– Зачем? Разве не будет буфета?

Борис Леонидович с Боковым побежали в кафе и купили бутерброды, но так как завернуть было не во что, то принесли их в руках...» МБ

За два дня до её отъезда – каким-то непостижимым образом ей удалось узнать – Сергею Эфрону был объявлен смертный приговор: «Эфрон, он же Андреев, арестован 10 октября 1939 года следственной частью НКГБ СССР как французский шпион. Осуждён Военной Коллегией Верховного суда СССР 6 августа 1941 года по ст. 58-1а УК к ВМН <высшей мере наказания> с конфискацией имущества...»

Сообщено это было ей под строжайшим секретом, и она никому ничего не сказала.

Так и уехала с грузом неподъёмным тайны. С ней в Елабуге и погибла...

А через сорок лет после её гибели Лидия Корнеевна, дочь знаменитого Корнея Ивановича Чуковского, вдруг вспомнила встречу с Мариной, но не в Елабуге – в Чистополе:

«Я сделала свою запись о встрече с ней уже после известия о гибели, 4 сентября. И четыре десятилетия в ту свою тетрадь не заглядывала. Так, иногда, если заходил при мне разговор о Цветаевой, рассказывала, что вспоминалось. Очень запомнила я мешочек у неё на руке. Я только потом поняла – он был каренинский. Из «Анны Карениной». Анна Аркадьевна, когда шли и шли мимо неё вагоны, сняла со своей руки красный мешочек. У Цветаевой он был не красный, бесцветный, потёртый, поношенный, но похожий. Чем-то – не знаю, чем – похожий. В Чистопольской моей тетради, после известия о самоубийстве, так и написано: «Я увидела женщину с каренинским мешочком в руках». ЛКЧ

«...Лестница. Крутые ступени. Длинный коридор с длинными, чисто выметенными досками пола, пустая раздевалка за перекладиной; в коридор выходят двери – и на одной дощечка: «Парткабинет». Оттуда – смутный гул голосов. Дверь закрыта.

Прямо напротив, прижавшись к стене и не спуская с двери глаз, вся серая, – Марина Ивановна.

– Вы?! – так и кинулась она ко мне, схватила за руку, но сейчас же отдёрнула свою и снова вросла в прежнее место. – Не уходите! Побудьте со мной!..

...Я нырнула под перегородку вешалки и вытащила оттуда единственный стул. Марина Ивановна села.

– Сейчас решается моя судьба, – проговорила она. – Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Я чувствую, что непременно откажут. Брошусь в Каму.

Я её стала уверять, что не откажут, а если и откажут, то можно ведь и продолжать хлопоты. Над местным начальством существует ведь ещё и московское. («А кто его, впрочем, знает, – думала я, – где оно сейчас, это московское начальство?») Повторяла я ей всякие пустые утешения. Бывают в жизни тупики, говорила я, которые только кажутся тупиками, а вдруг да и расступятся.

Она меня не слушала – она была занята тем, что деятельно смотрела на дверь. Не поворачивала ко мне головы, не спускала глаз с двери даже тогда, когда сама говорила со мной.

– Тут, в Чистополе, люди есть, а там никого. Тут хоть в центре каменные дома, а там – сплошь деревня.

Я напомнила ей, что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придётся жить не в центре и не в каменном доме, а в деревенской избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.

– Но тут есть люди, – непонятно и раздражённо повторяла она. – А в Елабуге я боюсь.

(Писатель П.А. Семынин, член Совета эвакуированных, был на обсуждении просьбы Цветаевой и впоследствии рассказал Лидии Корнеевне, что «...самым мерзким образом выступил Тренёв, лауреат Сталинской премии за пьесу о Гражданской войне «Любовь Яровая». Сообщил, что у Цветаевой и в Москве были, видите ли, «иждивенческие настроения»... Да ведь она, не покладая рук, переводила! Потом счёл нужным напомнить товарищам, что время, видите ли, военное, а муж Цветаевой, видите ли, арестован и дочь – тоже; и опять – время военное, бдительность надо удвоить, все они недавние эмигранты, муж Цветаевой в прошлом белый офицер. Если правительство сочло нужным отправить Цветаеву в Елабугу, то пусть она там и живёт, а мы не должны вмешиваться в распоряжения правительства... Омерзительная демагогия. Меня тошнит до сих пор».)

...Дверь парткабинета отворилась и в коридор вышла Вера Васильевна Смирнова:

Ваше дело решено благоприятно, – объявила она. – Это было не совсем легко, потому что Тренёв категорически против. Асеев не пришёл, он болен, но прислал письмо за... В конце концов Совет постановил вынести решение простым большинством голосов, а большинство – за, и бумага, адресованная Тверяковой от имени Союза, уже составлена и подписана. В горсовет мы передадим её сами, а вам сейчас следует найти себе комнату. Когда найдёте, – сообщите Тверяковой адрес – и всё...

И тут меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке.

– А стоит ли искать? Всё равно ничего не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу.

– Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.

– Всё равно. Если и найду комнату, мне не дадут работы. Мне не на что будет жить.

Я стала ей говорить, что в Совете эвакуированных немало людей, знающих и любящих её стихи, и они сделают всё, что могут, а если она получит место судомойки, – то и она и сын будут сыты.

– Хорошо, – согласилась Марала Ивановна, – я, пожалуй, пойду, поищу.

– Желаю вам успеха, – сказала я, освобождая свою руку из-под её руки.

– Нет, нет! – закричала Марина Ивановна. – Одна я не могу. Я совсем не понимаю, где что. Я не разбираюсь в пространстве.

(Лидия Корнеевна привела Марину к своим знакомым – Марии Ивановне и Михаилу Яковлевичу Шнейдерам, которые могут посоветовать, где искать комнату.)

...Через десять минут на столе стояли: кипящий чайник, аккуратными ломтями нарезанный чёрный хлеб и, вместо сахара, – леденцы. Марина Ивановна пила большими глотками чай, отложив папиросу, а Михаил Яковлевич, умоляюще глядя на неё блестящими больными глазами, просил её курить, не стесняясь его непрерывного кашля. Спокойно, весело, плавно двигалась по комнате полная, светловолосая Татьяна Алексеевна, расставляя раскладушку и расправляя простыни.

«Ни в какое общежитие мы вас больше не пустим, – говорила она. – Там грязно и тесно. Вы будете у нас читать стихи, потом обедать, потом спать. Утром пойду с вами вместе искать комнату – поближе к нам, – у меня на примете их несколько. Я здесь уже всех хозяев изучила... Стихи будете нам читать о Блоке, это мои любимые, а потом какие хотите... А найдём комнату – пропишетесь и съездите в Елабугу за сыном».

Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щёки обретали цвет. Глаза из жёлтых превращались в зелёные. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица. Я же, глядя на неё, старалась сообразить, сколько ей может быть лет. С каждой минутой она становилась моложе.

Её попросили прочитать стихи. Она сказала: «Тоска по родине»:

Тоска по родине! Давно
Разоблачённая морока!
Мне совершенно всё равно –
Где совершенно одинокой

Быть, по каким камням домой
Брести с кошёлкою базарной
В дом, и не знающий, что – мой.
Как госпиталь или казарма.

Мне всё равно, каких среди
Лиц – ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной – непременно –

В себя, в единоличье чувств.
Камчатским, медведём, без льдины.
Где не ужиться (и не тщусь!).
Где унижаться – мне едино.

Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично – на каком
Непонимаемой быть встречным!

И замолкла, почему-то опустив финал:

Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст.
И всё – равно, и всё – едино.
Но если по дороге – куст
Встаёт, особенно – рябина...

Пока Цветаева читала, я пыталась понять, чьё чтение вспоминается мне сквозь её интонации. Вызов, властность – и какое-то воинствующее одиночество. Читая, щетинится пленным царственным зверем, презирающим клетку и зрителей. Вспомнила! Маяковский! Когда-то, в детстве, в Куоккале, я слышала Маяковского. Он читал моему отцу «Облако в штанах». И так же щетинился пленным зверем – диким, не усмирённым, среди ручных.

Она обещала почитать ещё – не сейчас, а попозже. Условились мы так: сейчас я пойду на телеграф и дам телеграмму в Елабугу её сыну. Она продиктовала мне адрес и текст: «Ищу комнату, скоро приеду». Потом зайду в общежитие, разыщу там некую Валерию Владимировну (Марина Ивановна ночевала в одной комнате с ней), и предупрежу её, что сегодня Цветаева ночевать не придёт.

Пока Марина Ивановна будет отдыхать на раскладушке у Шнейдеров, Татьяна Алексеевна наведается неподалёку к знакомой хозяйке узнать о комнате. А в 8 часов вечера снова приду я – и тогда Марина Ивановна прочтёт нам «Поэму Воздуха»...

Но у Шнейдеров, куда я пришла ровно в 8, <...> Марины Ивановны не оказалось. После моего дневного ухода она полежала там, отдохнула, пообедала, а потом заявила вдруг, что ей надо с кем-то срочно повидаться в гостинице. Татьяна Алексеевна её проводила.

К 8 часам Марина Ивановна обещала вернуться и заночевать. «Не заблудилась ли на обратном пути?» – спросила я. «Нет, она сказала, её проводят».

Ждали мы до половины одиннадцатого... Мне было пора. После десяти в Чистополе глубокая ночь. Мы условились так: сейчас я уйду, а утром сбегаю в общежитие и узнаю: всё ли благополучно, воротилась ли туда ночевать Марина Ивановна?»

Утром оказалось, что Цветаева ночевала в общежитии – и... уехала срочно в Елабугу.

 

• Глава Глава двадцатая. Бессмертие

Оглавление


Ранее опубликовано:

Вячеслав Демидов. Безмерность Марины. Проза.ру, 2014.

Дата публикации:

25 июня 2015 года

Электронная версия:

© Сумбур. Личности, 2001

В начало сайта | Личности | Худ. литература | Страны и города | Деликатес | Разное
© МОО «Наука и техника», 1997...2023
О журналеКонтактыРазместить рекламуПравовая информация