Перейти в начало сайта Перейти в начало сайта
Журнал «Сумбур»
smbr.n-t.ru: Журнал «Сумбур»
Начало сайта / Личности / Безмерность Марины
Начало сайта / Личности / Безмерность Марины

Личности

История любви

Марина Цветаева

Худ. литература

Афанасьев

Андерсен

Бейтс

Бальзак

Бунин

Генри

Лондон

Мопассан

Эдгар По

Чехов

Изнанка зеркала

Страны и города

Украина

Деликатес

Разное

Безмерность Марины

Вячеслав Демидов

Глава двенадцатая. Проблемы поэтики и имени

Самая долгая эпистолярная любовь

[Пастернаку, 29-го нов(ого) июня 1922 г.]

Дорогой Борис Леонидович! Когда-то (в 1918 г., весной) мы с Вами сидели рядом за ужином у Цейтлинов. Вы сказали: «Я хочу написать большой роман: с любовью, с героиней – как Бальзак». И я подумала: «Как хорошо...» Потом я Вас пригласила: «Буду рада, если» – Вы не пришли, потому что ничего нового в жизни не хочется.

 

[Пастернаку, 19 ноября 1922 г., Мокропсы, Чехия]

Мой дорогой Пастернак! Мой любимый вид общения – потусторонний: сон: видеть во сне.

А второе – переписка. Письмо, как некий вид потустороннего общения, менее совершенно, нежели сон, но законы те же.

Ни то, ни другое – не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется письму – быть написанным, сну – быть увиденным. (Мои письма всегда хотят быть написанными!)

<...> Теперь слушайте очень внимательно: я знала очень многих поэтов, встречала, сидела, говорила, и, расставаясь, более или менее знала (догадывалась) – жизнь каждого из них, когда меня нет. Ну, пишет, ну ходит, ну (в Москве) идёт за пайком, ну, (в Берлине) идёт в кафе и.т.д.

А с Вами – удивительная вещь: я не мыслю себе Вашего дня. (А сколько Вы их прожили – и каждый жили, час за часом!) Вы у меня в жизни не умещаетесь, очевидно – простите за смелость! – Вы в ней не <варианты: 1. Вы не в ней. 2. Вы в ней> живёте.

Вас нужно искать, следить где-то ещё. И не потому, что Вы – поэт и «ирреальны», и Белый поэт, и Белый «ирреален», – нет: не перекликается ли это с тем, что Вы пишете о дельтах, о прерывности Вашего бытия. Вы точно вместо себя посылаете в жизнь свою тень, давая ей все полномочия.

 

[Мокропсы, 10-го нового февраля 1923 г.]

Пастернак! Вы первый поэт, которого я – за жизнь – вижу. Вы первый поэт, в чей завтрашний день я верю, как в свой. Вы первый поэт, чьи стихи меньше него самого, хотя больше всех остальных.

Пастернак, я много поэтов знала: и старых и малых, и не один из них меня помнит. Это были люди, писавшие стихи: прекрасно писавшие стихи, или (реже) писавшие прекрасные стихи. – И всё. – Каторжного клейма поэта я ни на одном не видела: это жжёт за версту!

Ярлыков стихотворца видала много – и разных: это, впрочем, легко спадает, при первом дуновении быта. Они жили и писали стихи (врозь) – вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки – не только жили: наживались.

И достаточно нажившись, разрешали себе маленькую прогулку <...> Они были хуже не-поэтов, ибо зная, что им стихи стоят (месяцы и месяцы воздержания, скряжничества, небытия!), требовали за это с окружающих непомерной платы: кадил, коленопреклонения, памятников заживо.

И у меня никогда не было соблазна им отказать: галантно кадила – и отходила. И больше всего я любила поэта, когда ему хотелось есть или у него болел зуб: это по-человечески сближало... С поэтом я всегда забывала, что я – поэт. И если он напоминал – открещивалась.

И – забавно – видя, как они пишут (стихи), я начинала считать их – гениями, а себя, если не ничтожеством – то причудником пера, чуть ли не проказником. «Да разве я поэт? Я просто живу, радуюсь, люблю свою кошку, плачу, наряжаюсь – и пишу стихи. Вот Мандельштам, например, вот Чурилин, например, поэты».

Такое отношение заражало: оттого мне всё сходило – и никто со мной не считался, оттого у меня с 1912 г. (мне было всего 18 лет), по 1922 г. не было ни одной книги, хотя в рукописях – не менее пяти. Оттого я есмь и буду без имени. <...>

Но вернёмся к Вам. Вы, Пастернак, в полной чистоте сердца, мой первый поэт за жизнь. И я так же спокойно ручаюсь за завтрашний день Пастернака, как за вчерашний Байрона. <...>

Вы единственный, современником которого я могу себя назвать – и радостно! – во всеуслышание! – называю. Читайте это так же отрешённо, как я это пишу, дело не в Вас и не во мне, я не виновата в том, что Вы не умерли 100 лет назад, это уже почти безлично, и Вы это знаете. Исповедываются не священнику, а Богу. Исповедуюсь (не каюсь, а вос-каждаю!) не Вам, а Духу в Вас. Он больше Вас – и не такое ещё слышал! Вы же настолько велики, что не ревнуете.

Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, и вот, ожидание поезда на нашей крохотной сырой станции. Я приходила рано, в сумерки, до фонарей. Ходила взад и вперёд по тёмной платформе – далеко! И было одно место: фонарный столб – без света, сюда я вызывала Вас – «Пастернак!» И долгие беседы бок о бок – бродячие. В два места я бы хотела с Вами: в Веймар, к Гёте, и на Кавказ (единственное место в России, где я мыслю Гёте!).

Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходны, куда бы я ни думала, фонарь сам встанет. Я выколдую фонарь.

Тогда, осенью, я совсем не смущалась, что всё это без Вашего ведома и соизволения. Я не волей своей вызывала Вас, если «хочешь» – можно (и должно!) расхотеть, хотенье – вздор. Что-то во мне хотело. Да Вашу душу вызвать легко: её никогда нет дома!

«На вокзал» и «к Пастернаку» было тождественно. Я не на вокзал шла, а к Вам. И поймите: никогда, нигде, вне этой асфальтовой версты. Уходя со станции, верней: садясь в поезд – я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала. И никогда нарочно не шла. Когда прекратились (необходимые) поездки в Прагу, кончились и Вы.

Рассказываю, потому что прошло.

И всегда, всегда, всегда, Пастернак, на всех вокзалах моей жизни, у всех фонарных столбов моих судеб, вдоль всех асфальтов, под всеми «косыми ливнями» – это будет: мой вызов, Ваш приход.

Когда я кому-нибудь что-нибудь рассказываю и другой не понимает, первая мысль (ожог!) – Пастернак! И за ожогом – надёжность. Как домой шла, как на костёр шла: вне проверки.

<...>

Мне хочется сказать Вам, и Вы не рассердитесь и не откреститесь, потому что Вы мужественны и бескорыстны, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (Гений – за плечом!), поэт побеждён Гением, сдаётся ему на гнев и милость, согласился быть глашатаем, отрешился. (Только низкая корысть может сражаться с Ангелом! «Самоутверждение» – когда всё дело: в самосожжении!).

Ещё, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не схоронили, а сожгли.

...Пастернак, у меня к Вам просьба. «Так начинаются цыгане» посвятите эти стихи мне. (Мысленно.) Подарите. Чтобы я знала, что они мои. Чтобы никто не смел думать, что они его.

Пастернак, есть тайный шифр. Вы – сплошь шифрованны, Вы безнадёжны для публики. Вы – царская перекличка, или полководческая. Вы переписка Пастернака с его Гением. (Что тут делать третьему, когда всё дело: вскрыв – скрыть!)

Если Вас будут любить, то из страха: одни, боясь «отстать», другие, зорчайшие – чуя. Но знать... Да и я Вас не знаю, никогда не осмелюсь, потому что и Пастернак часто сам не знает, Пастернак пишет буквы, а потом в прорыве ночного прозрения – на секунду осознаёт, чтобы утром опять забыть.

А есть другой мир, где Ваша тайнопись – детская пропись. Горние Вас читают шутя. Закиньте выше голову – Выше! – Там Ваш «Политехнический зал».

 

[Октябрь 1924 г.?]

Борис Пастернак поэт, как прозаик, прежде всего нуждается в сподвижничестве. Рука, ищущая встречной. За непосильное берусь – помоги же! Сезам, откройся, чтобы я со всеми своими сокровищами – за твоими сокровищами – в тебя вошёл.

БП осуществлён только в настоящем читателе, т.е. БП один – умысел, БП + идеальный читатель – умысел +действие, т.е. полный поступок: свершение. БП свершается не в напечатанном количестве страниц, как Бунин, например, хотящий только родного: любуйся! – БП свершается только в читателе. Он не данное, а даваемое. Не сотворённое, а творимое: рождаемое. Весь он – самый акт дачи.

И в силу именно этой необходимости в сотворчестве, этой полной своей зависимости от другого, он так единственен, уединён и одинок.

 

[14 февраля 1925 г.]

Борис!

1-го февраля, в воскресенье, в полдень родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев в моём чреве и десять дней на свете, но желание Серёжи (не требование) было назвать его Георгием – и я уступила. И после этого – облегчение.

Георгий же в честь Москвы и несбывшейся Победы. Но Георгием всё-таки не зову, зову Мур – от кота, Борис, и от Германии, и немножко от Марины.

Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некоторая неловкость: Вас, Любовь, вводить в семью, приручать дикого зверя – любовь, обезвреживать барса (Барсик – так было – было бы уменьшительное).

Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас. Так, назвав этого Георгием, я сохранила права на Бориса. (Борис остался во мне.)

Вы бы ведь не могли назвать свою дочь Мариной? Чтобы все звали и знали? Сделать общим достоянием? Обезвредить, узаконить?

Борисом он был, пока никто этого не знал. Сказав, приревновала ко звуку.

<...>

Если бы я умерла, я бы Ваши письма и книги взяла с собой в огонь (в Праге есть крематорий) уже было завещано Але – чтобы вместе сгореть – как в скитах!

Я бы очень легко могла умереть, Борис, – всё произошло так неожиданно: в последнем доме деревни, почти без врачебной помощи. Мальчик родился в глубоком обмороке – 20 минут откачивали.

Если бы не воскресенье, не Серёжа дома (все дни в Праге), не знакомый студент-медик, тоже все дни в Праге – мальчик бы наверное погиб, а может быть и я.

В самую секунду его рождения – на полу, возле кровати, загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени. А на улице бушевала мятель, Борис, снежный вихрь, с ног валило. Единственная мятель за зиму и именно в его час!

<...>

Борис, сделаем чудо.

Когда я думаю о своём смертном часе, я всегда думаю: кого? Чью руку? И – только твою! Я не хочу ни священников, ни поэтов, я хочу того, кто только для меня одной знает слова, из-за, через меня их узнал, нашёл.

Я хочу такой силы в телесном ощущении руки. Я хочу твоего слова, Борис, на ту жизнь.

 

[Пастернаку, 22 мая 1926 г.]

Борис! Мой отрыв от жизни становится всё непоправимей. Я переселяюсь, переселилась, унося с собой всю страсть, всю нерастрату, не тенью – обескровленной, а столько её унося, что надоила б и опоила бы весь Аид. О, у меня бы он заговорил, Аид!

 

[Пастернаку, 23 мая 1926 г.]

<...> Борис, я не те письма пишу. Настоящие и не касаются бумаги.

Сегодня, например, два часа идя за Муриной коляской по незнакомой дороге – дорогам – сворачивая наугад, всё узнавая, блаженствуя, что наконец на суше (песок – море) – походя – какие-то колючие цветущие кусты – как гладишь чужую собаку, не задерживаясь, Борис, я говорила с тобой непрерывно, в тебя говорила – радовалась – дышала.

Минутами, когда ты слишком долго задумывался, я брала обеими руками твою голову и поворачивала: вот! Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой военной героики: кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники.

<...> Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, – почему меня тянет в твоё детство, почему меня тянет – тянуть тебя в своё?

<...> Борис, но одно: я не люблю моря. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т.е. моя вынужденная неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет – терпимость.

А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке! (Себя или божества – равно.)

Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, оно и есть – оно, всё, что в нём ужасающего, – оно. Суть его. Огромный холодильник. (Ночь.) Или огромный котёл. (День.) И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское.

Борис! Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребёнка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное). <...> Море – диктатура, Борис.

Гора – божество. Гора – разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им). Гора дорастает до Гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями, с норами, с играми.

Гора – это прежде всего мои ноги, Борис! Моя точная стоимость. Гора – и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.

<...> Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк... Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок).

<...> «Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке, – всё, всё в тебя, в твою огромную реку (не хочу – море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.

 

[Пастернаку, 10 июля 1926 г.]

Я бы не смогла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания. Страдать от чужой правоты, которая одновременно и своя, страдать от правоты – этого унижения я бы не вынесла.

 

[Пастернаку, 26 июля 1926 г.]

Ты не понимаешь Адама, который любил одну Еву. Я не понимаю Еву, которую любят все. Я не понимаю плоти как таковой, не признаю за ней никаких прав – особенно голоса, которого никогда не слышала.

<...>

Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.

 

[Р.Н. Ломоносовой, 13 февраля 1931 г.]

...Поймите меня правильно: я, зная себя, наверное от своих к Борису бы не ушла, но если бы ушла – то только к нему. Вот моё отношение. Наша реальная встреча была бы прежде всего большим горем (я, моя семья – он, его семья, моя жалость, его совесть). Теперь её вовсе не будет.

Борис не с Женей, которую он встретил до меня, Борис без Жени и не со мной, с другой, которая не я – не мой Борис, просто – лучший русский поэт. Сразу отвожу руки.

Знаю, что будь я в Москве – или будь он за границей – что встретиться он хоть раз, никакой Зинаиды Николаевны бы не было и быть не могло бы. <...>

Но я – здесь, а он там, и всё письма, и вместо рук – рукописи. <...>

Потерять – не имея.

 

[Ломоносовой, 13 февраля, 1931 г.]

С Борисом у нас вот уже (1923 г. – 1931 г.) – восемь лет тайный уговор: дожить друг до друга. Но Катастрофа встречи всё оттягивалась, как гроза, которая где-то за горами. Изредка – перекаты грома, и опять ничего – живёшь.

 

[20 марта 1931 г., А.А. Тёсковой]

Весна моя начинается грустно: неожиданно в гостях узнала от приезжего из Москвы, что Борис Пастернак разошёлся с женой – потому что любит другую. А другая замужем... <...> ...Борис на счастливую любовь неспособен. Для него любить – значит мучиться...

Летом 26-года, прочтя где-то Поэму Конца, Борис безумно рванулся ко мне, хотел приехать – я отвела: не хотела всеобщей катастрофы. (Годы жила мечтой, что увижусь.) Теперь – пусто.

Мне не к кому в Россию. <...> Не ревность. Но – раз без меня обошлись! У меня к Борису было такое чувство, что: буду умирать, – его позову.

<...>

Борис любит ту совершенно так же, как в 1926 г. – заочно – меня. Я Борису написала: «Если бы это случилось пять лет назад... – но у меня своя пятилетка!»

Острой боли не чувствую. Пустота...<Далее издатель выпустил 7 строк – В.Д.>

 

[Пастернаку, 25 июня 1931 г.]

Вчера впервые (за всю с тобой – в тебе – жизнь), <...> повесила на стенку тебя – молодого, с поднятой головой, явного метиса, работы отца. <...>

Когда-то я – т.е. все годы до – была уверена, что мы встретимся, мне бы и в голову, и в руку не пришло так выявить тебя воочию – себе и другим. Ты был моя тайна – от всех глаз, даже моих.

И только закрывая свои – я тебя видела – и ничего уже не видела кроме. Я свои закрывала – в твои. <...>

Выходит – сейчас я просто тебя из себя – изъяла – и поставила – как художник холст – и возможно дальше – отошла. Теперь я могу сказать: – А это Борис Пастернак, лучший русский поэт, мой большой друг...

<...>

Колеблюсь между Борисом (я) и Георгием (С<ережа>). Назову Борисом – буду угрызаться из-за Серёжи, Георгием – не сдержу обещания Б. Пастернаку.

<...>

Кстати, мальчик окончательно, – Георгий. <...> Не хочу вводить Б. Пастернака в семью, делать его общей собственностью. В этом какая-то утрата права на него. Углубив, поймёте.

<...>

«И ещё – главное – что, назовя этого Георгием, я тем самым сохраняю право на его Бориса, него Бориса, от него – Бориса – безумие? Нет, мечты на Будущее. <...> Я не виновата, что это не его сын.

 

[Р.Н. Ломоносовой, 31 марта 1931 г., Медон, Франция]

Написала нынче Борису. Вспоминала, как я хотела уйти (6 лет назад). Выбор был между язвой (если уйду от Сергея) и раной (если уйду от другого). Выбрала чистое: рану. Я своим счастьем жить не могу, никогда с ним не считалась, просто на него глубоко, отродясь неспособна. Прошу Бориса только об одном – жить.

 

[19 апреля 1940 г. После возвращения в Москву.]

Пастернак читал свой перевод в Московском клубе писателей.

Марина Ивановна пришла, когда чтение уже началось. Пастернак, увидев её в дверях, остановился, пошёл к ней навстречу, поцеловал руку и провёл на приготовленное место в первом ряду.

 

• Глава тринадцатая. Рильке: любовь в письмах

Оглавление


Ранее опубликовано:

Вячеслав Демидов. Безмерность Марины. Проза.ру, 2014.

Дата публикации:

24 мая 2015 года

Электронная версия:

© Сумбур. Личности, 2001

В начало сайта | Личности | Худ. литература | Страны и города | Деликатес | Разное
© МОО «Наука и техника», 1997...2023
О журналеКонтактыРазместить рекламуПравовая информация