Из московских записей 1919...20 г.
«...Мой день: встаю – верхнее окно еле сереет – холод – лужи – пыль от пилы – вёдра – кувшины – тряпки – везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре.
(Долго варила в нём похлёбку, но однажды засорила пшеном так, что потом месяцами приходилось брать воду сверху, снимая крышку, ложкой, – самовар старинный, кран витиеватый, не вывинчивающийся, ни шпилькам, ни гвоздям не поддавался. Наконец кто-то – как-то – выдул.) Самовар ставлю горячими углями, которые выбираю тут же из печки.
Хожу и сплю в одном и том же коричневом, однажды безумно-севшем, бумазейном платье, шитом весной 17-го года за глаза, в Александрове. Всё прожжено от падающих углей и папирос. Рукава когда-то на резинке, скручены в трубу и заколоты булавкой.
Потом уборка. – «Аля, вынеси окорёнок!» Два слова об окорёнке – он их заслуживает. Это главное действующее лицо в нашей жизни. В окорёнке стоит самовар, ибо когда кипит с картошкой, заливает всё вокруг. В окорёнок сливаются все помои. Окорёнок днём выносится, а по ночам выплёскивается мною во двор. Без окорёнка – не жить.
Угли – мука от пилы – лужи... И упорное желание, чтобы пол был чистым!
За водой к Гольдманам, с чёрного хода: боюсь натолкнуться на мужа. Прихожу счастливая: целое ведро воды и жестянка! (И ведро и жестянка – чужие, моё всё украдено.)
Потом стирка, мытьё посуды: полоскательница и кустарный кувшинчик без ручки «для детского сада», короче: «Аля, готовь для мытья детский сад!» – чистка медной солдатской махотки и бидона для Пречистенки (усиленное питание, по протекции той же госпожи Гольдман) – корзиночка, где сумка с обеденными карточками – муфта – варежки – ключ от чёрного хода на шее – иду.
Часы не ходят. Не знаю времени. И, набравшись духу, к прохожему: «Извините, не можете ли вы мне сказать, сколько сейчас, приблизительно, времени?» – Если 2 часа, от сердца отлегло. (Кстати, как настоящее? Отлегает? Неблагозвучно.)
Маршрут: в детский сад (Молчановка, 34) занести посуду, – Старо-Конюшенным на Пречистенку (за усиленным), оттуда в Пражскую столовую (на карточку от сапожников), из Пражской (советской) к бывшему Генералову – не дают ли хлеб – оттуда опять в детский сад, за обедом, – оттуда – по чёрной лестнице, обвешанная кувшинами, судками и жестянками – ни пальца свободного! – и ещё ужас: не вывалилась ли из корзиночки сумка с карточками?! – по чёрной лестнице – домой.
Сразу к печке. Угли ещё тлеют. Раздуваю. Разогреваю. Все обеды – в одну кастрюльку: суп вроде каши. Едим. (Если Аля была со мной, первым делом отвязываю Ирину от стула. Стали привязывать её с тех пор, как она, однажды, в наше с Алей отсутствие, съела из шкафа полкочна сырой капусты.)
Кормлю и укладываю Ирину. Спит на синем кресле. Есть кровать, но в дверь не проходит. – Кипячу кофе. Пью. Курю. Пишу. Аля пишет мне письмо или читает.
Часа два тишина. Потом Ирина просыпается. Разогреваем остатки месива. Вылавливаю с помощью Али из самовара оставшийся – застрявший в глубине картофель. Укладываем – или Аля или я – Ирину. Потом Аля спать идёт.
В 10 часов день кончен. Иногда пилю и рублю на завтра. В 11 или 12 часов я тоже в постель. Счастлива лампочкой у самой подушки, тишиной, тетрадкой, папиросой, иногда – хлебом.
Пишу скверно, тороплюсь. Не записала ни подъём на чердак – лестницы нету (спалили) – подтягиваюсь на верёвке – за брёвнами, ни постоянных ожогов от углей, которые (нетерпение? ожесточение?) хватаю прямо руками, ни беготни по комиссионным магазинам (не продалось ли?) и кооперативам (не выдают ли?).
Не записала самого главного: веселья, остроты мысли, взрывов радости, страстной нацеленности всего существа – все стены исчёрканы строчками стихов и NB! для записной книжки.
Не записала путешествий по ночам в страшный ледяной низ, – в бывшую Алину детскую – за какой-нибудь книгой, которую вдруг безумно захотелось <...>
Не записала своей вечной, одной и той же – теми же словами! – молитвы перед сном.
Но жизнь души Алиной и моей – вырастет из моих стихов – пьес – её тетрадок.
Я хотела записать только <один> день».
«Моя комната. – Ведь я когда-нибудь из неё уеду. Или я уже никогда, ни-ког-да ничего не увижу другого, раскрыв глаза, чем: высокое окно в потолке – окорёнок на полу – по всем стульям тряпки – топор – утюг (утюгом колочу по топору) – гольдмановская пила...»
• Глава девятая. Аля
Ранее опубликовано:
Вячеслав Демидов. Безмерность Марины. Проза.ру, 2014.